Часть 6. Эвакуация. Киров. Марина Нарбут - подруга на всю жизнь.

Встреча с Евгением Ивановичем Чарушиным.

 

Еще, когда была жива мама,мы, зимой, получили телеграмму, каким-то чудом дошедшую в блокадный город. Телеграмма была от Раечки, и сообщала, что Раечка с мужем эвакуировались в город Киров (Вятка) с заводом, где работал муж Раечки. Там же был и адрес. И вот, теперь, в марте 1942 года, мы погрузились в теплушку и двинулись: тетка с мужем в Новосибирск, а мы с Ириной – в Киров. Эвакуация.

 

Трудно об этом писать. Это была какая-то помесь страдания и унижения. Хотя, в принципе нам повезло – нас не бомбили. Ладога, уже готовая вскрыться – это был конец марта – не разверзлась под нашей машиной, в кузове которой мы ехали, покрытые брезентом. А дальше было длинное, тяжелое путешествие, в теплушке.

 

Долгие стоянки, умирающие рядом от голода и болезней спутники. Постоянный страх отстать от поезда, так как никто не знал, когда тронется состав. Стоянки и выезд не объявлялись. Потом мы пересели уже в обычный дачный поезд, и, наконец, приехали в Вятку. Соседка Раечки сказала, что ее спрашивает какая-то старуха, а это была я.

 

Дистрофия так меня разукрасила, что вятские мальчишки долго издевались, встречая меня на улице. Но молодость взяла свое, и уже к лету я приобрели вполне приличный вид, соответствующий моему возрасту – 15 лет. Учиться было невозможно, иначе бы нам просто не прожить.

 

Мы с Ирой пошли работать, но она, старше меня на 3 года, успела до войны кончить десятилетку, а я, соответственно, нет. Пошла работать на почту, потом в библиотеку. Самое главное тогда было – получить карточку на продукты. В Кирове, конечно, тоже очень голодно. Снимали угол в перегороженной комнатенке. Раечка с мужем ютились в другом таком же. Великая благодарность моей теперь уже покойной тетушке Раечке – она меня выходила.

 

А осенью я поступила в ФЗО связи. Трудный быт, постоянное недоедание, на фоне страшной войны и всего пережитого, однако не мешало ощущению какого-то подъема, связанного как бы с новый рождением, выходом из смертельного круга. Надо сказать, что не только поддержка и забота Раечки, но и отношение местных жителей, тех подростков, ребятишек, местных и эвакуированных, которые собрались в этом училище, готовящем телеграфистов – аппаратчиков. Все мы жили, прислушиваясь к вестям с фронтов, жили надеждами и дружили.

 

Помню, какую радость мы все испытали, когда в класс вошла завуч и объявила о прорыве блокады Ленинграда. И еще: это училище было как бы маленьким культурным центром Вятки. Его директор, старый провинциальный интеллигент, любил искусство и по возможности старался приобщить к нему учеников.

 

Там был хор, которым руководила маленькая сухонькая старушка, обладавшая хорошим вкусом, приобщавшая ребят к хорошей музыке, а также знакомя их с новинками,

в том числе с теми неповторимыми военными песнями, которые рождались в тот период, и вошли в золотой фонд культуры столетия. Были и выставки рисунков учеников (я тогда ухитрялась рисовать на всех лекциях). На одной из таких выставок зашел Евгений Иванович Чарушин, заметил мои рисунки и композиции, и даже захотел со мной познакомиться. Это была одна из счастливейших встреч в моей жизни.

 

Великолепный художник, Чарушин был и добрейшим, чутким человеком. Всю зиму 42 – 43гг я имела счастье с ним общаться, пользоваться его советами, исполнять его задания.

Он жил в обычной деревенской баньке, с женой и ребенком. В баньке, превращенной в маленькое, но уютное, расписное жилище. Из за моей дурацкой застенчивости, ну, и дальнейших трудностей моей жизни, я не возобновила знакомства с ним в Ленинграде, и тем самым потеряла замечательного старшего друга.

 

Там же, в ФЗО связи, я приобрела свою подругу всей жизни, Марину Нарбут, с которой расставалась и вновь встречалась через многие годы и опять возобновляли дружбу. Но там, в Вятке, мы однажды с ней разоткровенничались, и выяснилось, что мы товарищи по несчастью. Отцы наши были арестованы (мы тогда еще не знали, что их уже не было в живых), а мать Маринина была застрелена в кабинете у следователя.

Обо всех этих вещах нельзя и не надо было никому рассказывать, но мы поверили друг другу. Вскоре мы с Мариной расстались, но в дальнейшем встречались в Ленинграде. Так уж сложилось.

 

Часть 7. Эвакуация. Пермь. Ленинградский  театр оперы и балета им. Кирова.

 

А тогда, в конце этой военной зимы, Раечка вознамерилась,расставшись с мужем, поехать без вызова в Москву, что было очень опасно и запрещено. Вся это ее затея не улучшила ее дальнейшей жизни, но все-таки она осталась жива и прожила еще довольно долго. Но тогда, прежде чем уехать, она списалась с Галей Кирилловой, перешедшей тогда в Мариинский театр, находившийся в эвакуации в Перми.

 

И вот, мы с Ириной оказались в пермской знаменитой «Семиэтажке». В гостиничной номере, где жила Галя с моей бабушкой. И вот теперь я перехожу к одному из самых светлых периодов моей жизни. Казалось бы, необъяснимо и даже как-то неловко, что вот шла одна из самых страшных войн, а я могу вспомнить это время с огромной теплотой и благодарностью.

 

Конечно, мы приехали к своим, блокадные стрессы уже позади, но дело не в этом.

Ведь год, речь о годе жизни в Перми, мы прожили в тесной гостиничной комнатке и в постоянном недостатке всего. Серая, громоздкая «Семиэтажка», единственная в Перми (теперь уже легендарная), гостиница была наполнена, переполнена деятелями всех искусств из Ленинграда.

 

Там были не только артисты, музыканты, художники, обслуживающий персонал из Мариинского театра, но и писатели, композиторы, живописцы – например, там жил Хачатурян и другие. «Семиэтажка» стояла как раз напротив пермского городского театра, в котором тогда давали спектакль о ленинградце. Между гостиницей и театром пролегал довольно большой и красивый сквер, через который мы и пришли с Галей в первый раз в театр.

 

Галя уже переговорила с главным исполнителем декораций, Михаилом Павловичем Зандиным, насчет того, не сможет ли он взять к себе ученицу, рисующую, пишущую, то есть меня. «Отчего же – сказал Михаил Павлович – только пусть она прежде зарисует целый альбом рисунками с деревьев сквера, прилегающего к театру, и тогда посмотрим». Так и началась моя работа в театре.

 

Михаил Павлович был другом и соратником Головина, работал с ним вместе, и после кончины друга сосредоточился только на исполнении декораций. Но делал это с пониманием и любовью, придавая окончательную выразительность эскизам художников. А доброты, мягкости, доброжелательности был необыкновенной. Он не только учил меня исполнению декораций по эскизам, а еще и развивал во мне творческую жилку, давая задания делать эскизы и декорации к разным спектаклям.

 

Вспоминая это время, как одно из лучших в моей жизни, прежде всего потому, что я была вовлечена в общую высочайшую творческую атмосферу, царящую в театре.

Репетировали балет Хачатуряна «Гаянэ», увлеченно и темпераментно танцевали балет и солисты.Я основное время дня проводила в театре. Работа в небольшом декорационном зале увлекала, но и, закончив работу, уходить из театра не хотелось.

Любила я по нему бродить, тихому, дневному, открываешь дверь в зал – попадаешь в волшебство – на сцене «Золушка». Музыка мне незнакомая и непривычная. Но вдруг она начинает входить в тебя, ты ощущаешь ее очарование.

 

Итак, вот из пустого, таинственного зрительного зала, я открыла и навсегда полюбила музыку Прокофьева. Художников тогда в театре было видно мало, и мне, неученой девчонке, поручили сделать эскизы бутафории для ставящейся оперы «Русалка».

Собирала я материал на верхотуре городского собора, листала старые книги. Художник спектакля Кршижановский, одобрил эскизы.

 

А ночь перед премьерой? Постановочная часть не спала в эту ночь. Заведующий постановочной частью, Николай Владимирович Иванцов, обладал особой магией влияния на людей. Он заражал всех своей увлеченностью. Мы дописывали декорации, расписывали бутафорию. В Пермь очень часто приезжали артисты из других городов, на гастроли в Мариинский театр.

 

Так, там я впервые увидела Уланову, в Лебедином и Жизели. Она прилетала из Москвы, будучи еще молодой, была удивительна, и особенно поразили меня в Жизели. Приезжала также и Марина Семенова, и многие артисты оперы. Конечно, мне очень нравилась в Лебедином и в Спящей моя тетушка, Галина Кириллова. А тем временем, была прорвана и снята блокада Ленинграда. Наступило лето 1944 года, и встал вопрос о возвращении в Ленинград – с начала постановочной части.Для меня не было вопроса – ехать с постановочной частью, или со своей семьей.

 

Часть 8. Возвращение в Ленинград.

 

Я давно уже чувствовала необходимость начать самостоятельную жизнь, понимая, что моей молоденькой тетке балерине не под силу тащить на себе, кроме больной матери, еще двух великовозрастных девиц – племянниц. И вот опять теплушка – дорога назад.

Но как она отличалась от той первой дороги! Там было сплошное страдание, здесь – сплошное счастье.

 

Мы сидели у опущенной стенки теплушки и смотрели, смотрели и не могли насмотреться. Перед нами проплывала огромная, истерзанная войной страна, сожженные деревни, леса, особенно приближаясь к Ленинграду. Но мы ехали домой, мы возвращались, надеясь на скорый конец войны.Не помню обратный путь через Ладогу, но очень хорошо помню, как радушно и весело встречали нас молодые моряки, помогая нам выгружать наши пожитки с парохода.

 

И вот, мы в Ленинграде! Стояло лето, город был чист и пуст. На Невском сразу бросилась в глаза декорация на холсте, заменяющая большой дом на углу улицы Гоголя.

Конечно, встречались и еще руины, но в целом, город был ухожен и прекрасен. Часто встречались военные, стучали каблучками по тротуарам девушки в военной форме, обязательно приталенной. Штатских было маловато.

 

Нас привезли и выгрузили на углу Невского и Желябова (вход с Желябова в бывшую гостиницу «Медведь»).До революции это был шикарный ресторан, а сейчас это было захламленное, грязное трехэтажное помещение. Стекла выбиты, кое-где даже рамы выбиты. Пусто и грязно.Мы с энтузиазмом взялись восстанавливать. Среди приехавших, была в основном молодежь.Девушки мыли полы, молодые люди приводили в порядок окна. Кое-как устроились. Все равно, все это было радостью и счастьем.

 

Потом я наведалась в дом, где мы жили до войны и в блокаду. Квартира наша была, конечно, занята.Вещи – очень малое их количество, лежали и стояли в подвале. И вот я на Театральной площади. Театр Мариинский, тогда – Кировский, стоит покинутый, раненый – больше всего пострадал зрительный зал.Я иду по коридору, приоткрываю дверь в партер. И в широкую щелку вижу леса, леса и только леса.

 

Потолок пробит, плафон уничтожен. Иду дальше по коридору и встречаю Михаила Павловича с театральным маляром, Александром Лаврентьевичем.

Вместе поднимаемся по боковой лесенке в Головинский зал, знакомый по портрету Головина. Огромный зал, над ним смотровые мостки. Поднимаемся на них по лесенке.

Какая-то невысокая фигура удаляется в обратном направлении. Это – Андрей Ушин, тоже ученик художника, пробывший в Ленинграде всю блокаду. Он очень застенчив, стесняется новых знакомств. А на полу уже приготовлен к реставрации огромный Мариинский занавес. Он, расписанный по рисункам Головина, почти совсем испорчен. Первая наша работа – его восстановить.

 

Так началась работа в Ленинграде. Были новые спектакли, была интересная работа, прекрасные люди, прекрасная атмосфера, творческая обстановка. Конечно, вспоминается, прежде всего, Михаил Павлович – учитель, человек с прекрасным вкусом и огромным мастерством.

 

Я еще вернусь к этому, с любовью вспоминаемому мной периоду моей жизни, чтоб рассказать подробнее. А тем временем, лето шло к концу, дни становились холоднее, пошли дожди. В помещении, почти не отапливаемом, кое-как отремонтированном, было холодно и сыро, дух совсем не жилой. И, тем не менее, мы не были избалованы, потерпели бы, если бы не одно: крысы. Как только гасили свет, натягиваешь себе на голову серое, колючее одеяло, поверх него начинают галопировать мерзкие твари, крупные крысы.

 

К Гале, в гостиницу «Астория», в номер, где жили трое: Галя, бабушка и Ирина, я бы уже не вписалась, да и не собиралась вовсе. На один месяц меня приютила бывшая одноклассница, вернее, ее добрая мать, с благодарностью вспоминаю ее. Ну, а потом театр выделил небольшую комнатку в коммунальной квартире, где кроме меня жили еще две старушки, театральные портнихи. Если удавалось достать дров и справиться с упрямой печкой, можно еще было жить.

 

Однажды вечером, в дверь нашей комнаты постучали: это была пожилая женщина, бывшая хозяйка квартиры. К ней приехал на побывку сын с товарищем, с фронта, с Ораниенбаумского пятачка. Сын, как она сказала,художник, и хочет со мной познакомиться. Это свидание сыграло очень знаменательную роль в моей жизни, точно кто-то взял и повернул ее властной рукой. Но это я узнала и поняла значительно позже. А тогда я с радостью познакомилась с молодым воином, художником.

 

Саша Кедринский (впоследствии, директор Пушкинского музея и парка, архитектор), был уже тогда страстно увлечен искусством. И то, что он был оторван от этого войной, только усилило его тягу. Это совпадало и с моим настроением. Мы с упоением говорили об искусстве, о своих планах, и одновременно занимались живописью они писали меня акварелью, я писала автопортрет.

 

В разговоре выяснилось, что Саша тоже учился у Эберлинга. Он сообщил мне, что Альфред Рудольфович недавно вернулся из эвакуации – из Сибири, и сейчас ютится в маленькой кухоньке при мастерской, так как в мастерскую попала бомба, плафон разбит, жить и работать там нельзя. Кроме того, разговор коснулся одной темы, видимо очень дорогой для Саши Кедринского. Речь шла о его друзьях, сплоченных в одну группу молодых художников, страстных любителях искусства.

 

Все они в довоенное время учились у Эберлинга, потом кое-кто в СХШ.

Вместе ездили за город, на этюды, вместе мечтали и спорили. И здесь я впервые услышала имя Тулина, не представляя, как оно много будет значить для меня в течение всей моей жизни. Эта группа подростков во время войны имела разные судьбы: кто-то был в армии, на фронте, кто-то работал в эвакуации, в глубоком тылу.Тулин оставался всю войну в Ленинграде. Незадолго до войны у него была повреждена нога. Неудачная операция, повлекшая за собой хроническую болезнь с постоянными обострениями. Он работал в блокаду, поддерживая связь со своими друзьями. После войны он многим из них помог вернуться в Ленинград, что было также непросто. Но все это я узнала потом.

 

На другой день после знакомства в квартире, я пошла в мастерскую к Эберлингу. Учеников у него не было, и он сам не работал, так как мастерская была в плачевном состоянии.

Он очень мне обрадовался, и предложил мне, хотя бы в этой его маленькой комнатке, брать у него уроки. Он же и познакомил меня со своими любимым учениками, которые были тогда в городе.

 

А между тем, время шло, и мне, наконец, дали 11-ти метровую комнату, вместо нашей квартиры, в том же доме, на улице Восстания. Это была большая радость. Театральный маляр, Александр Лаврентьевич, пришел ко мне с ведром нежно-зеленой клеевой краски, большой театральной кистью, и покрыл стены в моей желанной комнатушке. А Валя Дорер, мой товарищ из зала Головина, помог мне перетащить на верхний этаж сохранившиеся вещи и мебель из подвала.

 

Теперь я должна рассказать немножко о Валерии Дорере. Однажды, придя утром в Головинский зал, я заметила высокого, очень худощавого юношу, который хромал на одну ногу – он помогал Александру Лаврентьевичу расстилать на полу очередной холст, для живописи.Это был новый ученик маляра (маляра, а не художника, как я). Он всю войну был в Ленинграде, учился немного в Таврическом училище, когда оно открылось в конце войны.

Отец его умер в блокаду. Через несколько дней после поступления, Валерий принес и показал Михаилу Павловичу сделанный им эскиз декораций. Эскиз поражал зрелостью ощущения театра и красивой живописью.

 

С тех пор Михаил Павлович стал давать нам домашние задания. Впрочем, я уже и до этого делала эскизы костюмов, которые нравились многим. Михаилу Павловичу

хотелось, чтобы я осталась работать в театре и стала его преемницей. Но мне нужно было образование, чему М. П. находил замену. Он приводил данные о том, как талантливые, но не имеющие специального образования люди, начиная работать со зрелыми мастерами, перенимали их опыт и сами становились хорошими театральными художниками. Да, такие примеры действительно были.

 

А в это время из Тбилиси приехал Сулико Вирсаладзе, которого я знала с детства. Он оформлял в МАЛЕГОТе балет «Ашик Кериб», который ставил Борис Фенстер, первый муж Гали Кирилловой. Сулико тогда приходил к нам, они с Борисом обсуждали будущий спектакль.Вирсаладзе был замечательным художником, каждый его балет (оформлял он, в основном, балеты) драгоценен. Я убеждена, что сейчас таких художников просто нет в театре.

 

Помню его визит в Головинский зал. По скрипучей железной лесенке поднялись мы на смотровой мостик: Сулико, М. П. и я. Внизу, на половине зала расстелена декорация – комната, а в ней во всю стену морской пейзаж.«Мне нравится марина» - сказал Сулико.

«Да, она очень способная, хорошая девушка» - сказал М. П.

«Да, но я имел в виду декорацию с морским пейзажем на стене» - сказал Сулико.

А декорацию эту 20х12 метров, писала я.

А потом он посмотрел мои эскизы, и многие ему откровенно понравились. Так началось это знакомство, продлившееся два с половиной года, наверное,  и оставившее неизгладимый след в моей жизни.